В первые же дни после переворота Совет народных комиссаров издал ряд оглушительных декретов: предложение всем воюющим державам немедленного перемирия на всех фронтах и немедленного открытия переговоров о демократическом мире; о передаче всей земли в распоряжение волостных земельных комитетов; о рабочем контроле в промышленных заведениях; о «равенстве и суверенитете народов России… вплоть до отделения и образования самостоятельных государств;» об отмене судов и законов и т. д. Однако за смелыми, казалось, до безрассудства действиями новой власти чувствовалась еще полная неуверенность ее в успехе, а в народных массах – недоумение и колебание. В широких кругах не только чисто обывательских, но и зрелых политически царило убеждение, что новый режим – только злокачественный нарыв на теле революции, который очень скоро вскроется, оздоровив наконец немощный, отравленный организм страны. – Две недели. Эти «две недели» – плод интеллигентского романтизма – и потом в течение долгих лет черной ночи озаряли тьму своим обманчивым светом, чередуясь с днями отчаяния и безнадежности… Тем временем в стране шла борьба, принявшая наиболее реальные формы в трех ее проявлениях: в центробежном стремлении окраин, в противодействии местных самоуправлений и в сопротивлении и саботаже со стороны городской демократии. Объявили о своем суверенитете Финляндия и Украина, об автономии – Эстония, Крым, Бессарабия, казачьи области, Закавказье, Сибирь… Это явление, нося внешние признаки государственной целесообразности в непризнании самозванной центральной власти, заключало в себе серьезную опасность для будущего, как в ослаблении и, может быть, порыве внутренних исторических связей некоторых окраин с Россией, так, главным образом, в полном разъединении материальных и моральных сил при предстоящей борьбе с большевизмом. Внешне как будто все обстояло благополучно: Киев, Новочеркасск, Екатеринодар, Тифлис заговорили о федерации и коалиционном составе центрального правительства. Но на практике картина получалась иная: Украина «аннексировала» уже Харьковскую, Екатеринославскую, Херсонскую, часть Таврической губерний; Дон вел тяжбу с Украиной о границах и из за пустого в сущности вопроса Екатерининской ж. дороги обе «высокий стороны» придвигали к «пограничным» пунктам гарнизоны; самоопределившиеся «горские народы» огнем и оружием начали уже разрешать спорные исторические вопросы с Тереком; Тифлис накладывал руку на огромные общегосударственные средства Кавказского фронта. Но наиболее гибельной и предопределившей весь исход борьбы явилась идее, воспринятая по убеждению национальными шовинистами и по заблуждению – лояльным элементом: сначалаотгородиться совершенно в территориальных, областных, национальных рамках не только от районов, пораженных большевизмом, но и от сравнительно «здоровых» соседей, заняться внутренней организующей работой и накоплением сил, а потомуже выступить активно сообразно со сложившейся политической обстановкой. Эта глубоко ошибочная идее давала большевизму время и возможность, действуя по «внутренним операционным направлениям» стратегического и политического фронта, разбить по частям и смести разрозненные противодействовавшие силы. Политически-действенные элементы октябрьский переворот разбил на три группы: 1) решительно отрицающих большевизм – в том числе к. д-ты, народные социалисты, кооператоры, группа Единства, правые с. р-ы и большинство профессиональных союзов; 2) приемлющих соглашение с большевиками – с. д. меньшевики и 3) большевики с примыкавшими к ним левыми с. р-ами и интернационалистами. В зависимости от численного или интеллектуального преобладания той или другой группы, в городах сохранялись и возникали самые разнохарактерные центры местного управления, как то правительственные комиссариаты, общественные комитеты спасения, городские самоуправления и, наконец, большевистские военно-революционные комитеты. Иногда одновременно существовало несколько органов власти. Шла борьба, тестами принимавшая ожесточенный и кровавый характер, и в этой борьбе решающее значение получила опять таки тыловая чернь – армия. Мартиролог русских городов, все более растущий, носил характер трагический и однообразный: по получении известия о падении Временного правительства в городе образовывалась обыкновенно общественная власть; подымался гарнизон; после краткой борьбы, иногда жестокого артиллерийского обстрела, власть сдавалась, и в городе начинались повальные обыски, грабежи и истребление буржуазии. Весьма длительную и упорную борьбу, хотя и чисто пассивную, повела городская демократия – в широком смысл этого слова, главным образом служилый элементы Служащие государственных и общественных учреждений, инженеры, техники, писцы, железнодорожники, телеграфисты, телефонисты, лица либеральных профессий – прямо или косвенно отказывались служить новому режиму, не пугаясь угроз и насилий, терпеливо перенося отсутствие заработка и содержания, изгнание из квартир и лишение пайков. Это сопротивление как будто грозило остановить весь государственный механизм нового «крестьянско-рабочего» правительства, которое не на шутку испугалось «саботажа буржуазии», призывало ее образумиться и грозило жестокой расправой. Фронт был покорен «миром». Союзные правительства через своих военных представителей протестовали перед Ставкой «против нарушения условий договора 23-го августа 1914 г.» и грозили, что «всякое нарушение договора со стороны России повлечет за собою самые тяжелые последствия». Духонин и общеармейский комитет рассылали воззвания и приказы. Главнокомандующий Юго-западным фронтом генерал Володченко признал гражданскую власть Центральной Рады, оставит за собою оперативную свободу. Этот фронт и Румынский, где наличие румынской армии сдерживало буйные порывы, внешне еще держались. Закавказье переживало дни смертельного страха за свою судьбу перед лицом турецкого нашествия и перестраивало фронт на национальных началах. Но мало помалу становилось совершенно ясно, что все это только последние пароксизмы «оборончества». Северный и Западный фронты перешли в подчинение советской власти, а от края и до края русских линий началось стихийное ничем уже непредотвратимое «сепаратное заключение мира» – армиями, полками и даже ротами. В эти же дни, в середине ноября по всем железнодорожным линиям непрерывной вереницей потянулись эшелоны немецких войск с востока на запад. * * * В связи с падением Временного правительства, юридическое положение Быховцев становилось совершенно неопределенным. Обвинение в покушении на ниспровержение теперь ниспровергнутого строя принимало совершенно нелепый характер. Кто наши обвинители, наши судьи, какой трибунал может судить нас? Перед нами встал вопрос, не пора ли оставить гостеприимные стены Быховской тюрьмы, тем более, что вся совокупность обстановки указывала на возможность и необходимость большой работы. Генерал Корнилов, истомленный вынужденным бездействием, рвался на свободу. Его поддерживали некоторые молодые офицеры. Но генералы были против: ничего определенного о формировании нового правительства не известно; нам нельзя уклоняться от ответственности; сохранилась еще законная и нами признаваемая военная власть Верховного главнокомандующего, генерала Духонина; а эта власть говорить, что нашпобег вызоветпадение фронта. Падение фронта! Этот фатум тяготел над волей и мыслью всех военоначальников с самого начала революции. Он давал оправдание слабым и связывал руки сильным. Он заставлял говорить, возмущаться или соглашаться там, где нужно было действовать решительно и беспощадно. В различном отражении, в разных проявлениях его влияние наложило свою печать на деятельность таких несхожих по характеру и взглядам людей, как император Николай II, Алексеев, Брусилов, Корнилов. Даже когда разум говорил, что фронт уже кончен, чувство ждало чуда, и никто не мог и не хотел взять на свои плечи огромную историческую ответственность – дать толчок его падению – быть может последний. Кажется, только один человек уже в августе не делал себе никаких иллюзий и не боялся нравственной ответственности – это Крымов… Вопрос остался открытым. Однако вскоре мы узнали, что Корнилов приказал Текинскому полку готовиться к походу, назначив в один из ближайших дней выступление. Побеседовали совместно – Лукомский, Романовский, Марков и я и решили, чтобы мне переговорить по этому поводу с Корниловым. Я пошел к Верховному. – Лавр Георгиевич! Вы знаете наш взгляд, что без крайней необходимости нам уходить отсюда нельзя. Вы решили иначе. Ваше приказание мы исполним беспрекословно, но просим предупредить по крайней мере дня за два. – Хорошо, Антон Иванович, повременим. Некоторая подготовка, между тем, продолжалась. Составили маршрут на случай походного движения с Текинцами. Приготовили поддельные распоряжения от имени следственной комиссии Шабловского об освобождении пяти генералов112на случай, если бы Текинцы остались, чтобы не подводить их и коменданта. Изучали железнодорожный маршрут на Дон. Дело в том, что по инициативе казачьего совета, Атаман просил Ставку отпустить Быховских узников на поруки Донского войска, предоставив для нашего пребывания станицу Каменскую. Ставка колебалась. Корнилову не нравилась такая постановка вопроса и он решил, в случае осуществления этого проекта, покинуть в пути поезд, чтобы не связывать ни себя, ни войско. Но к середине ноября обстановка круто изменилась. Получены были сведения, что к Могилеву двигаются эшелоны Крыленко, что в Ставке большое смятение и что там создалось определенное решение капитулировать. Наши друзья приняли по-видимому энергичные меры, так как, если не ошибаюсь, 18-го в Быхове получена была телеграмма безотлагательно начать посадку в специальный поезд эскадрона текинцев и полуроты георгиевцев для сопровождения арестованных на Дон. Мы все вздохнули с облегчением. Что готовит нам судьба в дальнем пути, это был вопрос второстепенный. Важно было выбраться из этих стен на свет Божий, к тому же вполне легально, и снова начать открытую борьбу. Быстро уложились и ждали. Прошли все положенные сроки – не везут. Ждем три, четыре часа… Наконец получается лаконический приказ – телеграмма генерала Духонина коменданту – все распоряжения по перевозке отменить. Глубокое разочарование, подавленное настроение. Обсуждаем положение. Ночь без сна. Между Могилевым и Быховым мечутся автомобили наших доброжелателей из офицерского комитета и казачьего союза. Глубокой ночью узнаем обстоятельства перемены Ставкой решения. Представители казачьего союза долго уговаривали Духонина отпустить нас на Дон, указывая, что в любую минуту он – Верховный главнокомандующий, если сам не покинет город, может стать просто узником. Духонин согласился, наконец, вручить казачьему представителю именные распоряжения о нашем переезде на имя коменданта Быховской тюрьмы и главного начальника сообщений, но под условием, что эти документы будут использованы лишь в момент крайней необходимости. Казачьи представители нашли, что 18-го этот момент настал. Духонин, узнав о готовящейся посадке, отменил распоряжение, а явившимся к нему казачьим представителям сказал: – Еще рано. Этим распоряжением я подписал себе смертный приговор. Но утром 19-го в тюрьму явился полковник генерального штаба Кусонский и доложил генералу Корнилову: – Через четыре часа Крыленко приедет в Могилев, который будет сдан Ставкой без боя. Генерал Духонин приказал вам доложить, что всем заключенным необходимо тотчас же покинуть Быхов. Генерал Корнилов пригласил коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта и сказал ему: – Немедленно освободите генералов. Текинцам изготовиться к выступлению к 12 часам ночи. Я иду с полком. Духонин был и остался честным человеком. Он ясно отдавал себе отчет, в чем состоит долг воина перед лицом врага, стоящего за линией окопов, и был верен своем долгу. Но в пучине всех противоречий, брошенных в жизнь революцией, он безнадежно запутался. Любя свой народ, любя армию и отчаявшись в других способах спасти их, он продолжал идти, скрепя сердце, по пути с революционной демократией, тонувшей в потоках слов и боявшейся дела, заблудившейся между Родиной и революцией, переходившей постепенно от борьбы «в народном масштабе» к соглашению с большевиками, от вооруженной обороны Ставки, как «технического аппарата», к сдаче Могилева без боя. В той среде, с которой связал свою судьбу Духонин, ни стимула, ни настроения для настоящей борьбыон найти не мог. Его оставили все: общеармейский комитет распустил себя 19-го и рассеялся; Верховный комиссар Станкевич уехал в Киев; генерал-квартирмейстер Дитерихс укрылся в Могилеве и, если верить Станкевичу, это он уговорил остаться генерала Духонина, сдавшегося было на убеждения ехать на Юго-западный фронт. Бюрократическая Ставка, верная своей традиции «аполитичности», вернее беспринципности, в тот день, когда чернь терзала Верховного главнокомандующего, в лице своих старших представителей приветствовала нового главковерха!.. Еще 19-го командиры ударных батальонов, прибывших ранее в Могилев по собственной инициативе, просили разрешения Духонина защищать Ставку. Общеармейский комитет перед роспуском сказал «нет». И Духонин приказал батальонам в тот же день покинуть город. – Я не хочу братоубийственной войны – говорил он командирам. – Тысячи ваших жизней будут нужны Родине. Настоящего мира большевики России не дадут. Вы призваны защищать Родину от врага и Учредительное Собрание от разгона… Благословив других на борьбу, сам остался. Изверился очевидно во всех, с кем шел. – Я имел и имею тысячи возможностей скрыться. Но я этого не сделаю. Я знаю, что меня арестует Крыленко, а может быть меня даже расстреляют. Но это смерть солдатская. И он погиб. На другой день толпа матросов – диких, озлобленных на глазах у «главковерха» Крыленко растерзала генерала Духонина и над трупом его жестоко надругалась. В смысле безопасности передвижения трудно было определить, который способ лучше: тот ли, который избрал Корнилов, или наш. Во всяком случае далекий зимний поход представлял огромные трудности. Но Корнилов был крепко привязан к Текинцам, оставшимся ему верными до последнего дня, не хотел расставаться с ними и считал своим нравственным долгом идти с ними на Дон, опасаясь, что их иначе постигнет злая участь. Обстоятельство, которое чуть не стоило ему жизни. Мы простились с Корниловым сердечно и трогательно, условившись встретиться в Новочеркасске. Вышли из ворот тюрьмы, провожаемые против ожидания добрым словом наших тюремщиков георгиевцев, которых не удивило освобождение арестованных, ставшее последнее время частым. – Дай вам Бог, не поминайте лихом… На квартире коменданта мы переоделись и резко изменили свой внешний облик. Лукомский стал великолепным «немецким колонистом», Марков – типичным солдатом, неподражаемо имитировавшим разнузданную манеру «сознательного товарища». Я обратился в «польского помещика». Только Романовский ограничился одной переменой генеральских погон на прапорщичьи. Лукомский решил ехать прямо на встречу Крыленковским эшелонам – через Могилев – Оршу – Смоленск в предположении, что там искать не будут. Полковник Кусонский на экстренном паровозе сейчас же продолжал свой путь далее в Киев, исполняя особое поручение, предложил взять с собою двух человек – больше не было места. Я отказался в пользу Романовского и Маркова. Простились. Остался один. Не стоит придумывать сложных комбинаций: взять билет на Кавказ и ехать ближайшим поездом, который уходил по расписанию через пять часов. Решил переждать в штабе польской дивизии. Начальник дивизии весьма любезен. Он получил распоряжение от Довбор-Мусницкого «сохранять нейтралитет», но препятствовать всяким насилиям советских войск и оказать содействие быховцам, если они обратятся за ним. Штаб дивизии выдал мне удостоверение на имя «помощника начальника перевязочного отряда Александра Домбровскаго», случайно нашелся и попутчик – подпоручик Любоконский, ехавший к родным, в отпуск. Этот молодой офицер оказал мне огромную услугу и своим милым обществом, облегчавшим мое самочувствие, и своими заботами обо мне во все время пути. Поезд опоздал на шесть часов. После томительного ожидания, в 101/2 ч. мы наконец выехали. Первый раз в жизни – в конспирации, в несвойственном виде и с фальшивым паспортом. Убеждаюсь, что положительно не годился бы для конспиративной работы. Самочувствие подавленное, мнительность, никакой игры воображения. Фамилия польская, разговариваю с Любоконским по-польски, а на вопрос товарища солдата: – Вы какой губернии будете? Отвечаю машинально – Саратовской. Приходится давать потом сбивчивые объяснения, как поляк попал в Саратовскую губернию. Со второго дня с большим вниманием слушали с Любоконским потрясающие сведения о бегстве Корнилова и Бьиховских генералов; вместе с толпой читали расклеенные по некоторым станциям аршинные афиши. Вот одна: «всем, всем»: «Генерал Корнилов бежал из Быхова. Военно-революционный комитет призывает всех сплотиться вокруг комитета, чтобы решительно и беспощадно подавить всякую контрреволюционную попытку». Идем дальше. Другая – председателя «Викжеля», адвоката Малицкаго: «сегодня ночью из Быхова бежал Корнилов сухопутными путями с 400 текинцев. Направился к Жлобину. Предписываю всем железнодорожникам принять все меры к задержанию Корнилова. Об аресте меня уведомить». Какое жандармское рвение у представителя свободной профессии! Настроение в толпе довольно, впрочем, безразличное. Ни радости, ни огорчения. Любоконский пытается вступать с соседями в политические споры, я останавливаю его. Где то, кажется на станции Конотоп, пришлось пережить неприятных полчаса, когда красноармейцы-милиционеры заняли все выходы из зала, а их начальник по странной случайности расположился возле нашего стола… Не доезжая Сум поезд остановился среди чистого поля и простоял около часа. За стенкой купе слышен разговор: – Почему стоим? – Обер говорил, что проверяют пассажиров, кого-то ищут. Томительное ожидание. Рука в кармане сжимает крепче рукоятку револьвера, который, как оказалось впоследствии… не действовал. Нет! гораздо легче, спокойнее, честнее встречать открыто смертельную опасность в бою, под рев снарядов, под свист пуль – страшную, но, вместе с тем, радостно волнующую, захватывающую своей реальной жутью и мистической тайной. Вообще же путешествие шло благополучно, без особенных приключений. Только за Славянском произошел маленький инцидент: в нашем вагоне, набитом до отказа солдатами, мое долгое лежание на верхней полке показалось подозрительным, и внизу заговорили: – Полдня лежит, морды не кажет. Может быть сам Керенский?.. (следует скверное ругательство). – Поверни ка ему шею! Кто-то дернул меня за рукав, я повернулся и свесил голову вниз. По-видимому сходства не было никакого. Солдаты рассмеялись; за беспокойство угостили меня чаем. И с нмявстреча была возможна; по горькой иронии судьбы в одно время с «мятежниками» прибыль в Ростов бывший диктатор Росой, бывший Верховный главнокомандующий ее армии и флота Керенский, переодетый и загримированный, прячась и спасаясь от той толпы, которая не так давно еще носила его на руках и величала своим избраннюсом. Времена изменчивы… Эти несколько дней путешествия и дальнейшие скитания мои по Кавказу в забитых до одури и головокружения человеческими телами вагонах, на площадках и тормозах, простаивание по много часов на узловых станциях – ввели меня в самуюгущу революционного народа и солдатской толпы. Раньше со мной говорили как с главнокомандующим и потому по различным побуждениям не были искренни. Теперь я был просто «буржуй», которого толкали и ругали – иногда злобно, иногда так – походя, но на которого по счастью не обращали никакого внимания. Теперь я увидел яснее подлинную жизнь и ужаснулся. Прежде всего – разлитая повсюду безбрежная ненависть – и к людям, и к идеям. Ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже к неодушевленным предметам – признакам некоторой культуры, чуждой или недоступной толпе. В этом чувстве слышалось непосредственное веками накопившееся озлобление, ожесточение тремя годами войны и воспринятая через революционных вождей истерия. Ненависть с одинаковой последовательностью и безотчетным чувством рушила государственные устои, выбрасывала в окно вагона «буржуя», разбивала череп начальнику станции и рвала в клочья бархатную обшивку вагонных скамеек. Психология толпы не обнаруживала никакого стремления подняться до более высоких форм жизни; царило одно желание – захватить или уничтожить. Не подняться, а принизить до себя все, что так или иначе выделялось. Сплошная апология невежества. Она одинаково проявлялась и в словах того грузчика угля, который проклинал свою тяжелую работу и корил машиниста – «буржуем», за то, что тот, получая дважды больше жалованья, «только ручкой вертит», и в развязном споре молодого кубанского казака с каким-то станичным учителем, доказывавшим довольно простую истину: для того, чтобы быть офицером, нужно долго и многому учиться. – Вы не Понимаете и потому говорите. А я сам был в команде разведчиков и прочесть, чего на карте написано, или там что – не хуже всякого офицера могу. Говорили обо всем: о Боге, о политике, о войне, о Корнилове и Керенском, о рабочем положении и, конечно, о земле и воле. Гораздо меньше о большевиках и новом режиме. Трудно облечь в связные формы тот сумбур мыслей, чувств и речи, который проходили в живом калейдоскопе менявшегося населения поездов и станций. Какая беспросветная тьма! Слово рассудка ударялось как о каменную стену. Когда начинал говорить какой-либо офицер, учитель или кто-нибудь из «буржуев», к их словам заранее относились с враждебным недоверием. А тут же какой то по разговору полуинтеллигент в солдатской шинели развивал невероятнейшую систему социализации земли и фабрик. Из путанной, обильно снабженной мудреными словами его речи можно было понять, что «народное добро» будет возвращено «за справедливый выкуп», понимаемый в том смысле, что казна должна выплачивать крестьянам и рабочим чуть ли не за сто прошлых лет их протори и убытки за счет буржуйского состояния и банков. Товарищ Ленин к этому уже приступил. И каждому слову его верили, даже тому, что «на Аральском море водится птица, которая несет яйца в добрый арбуз и оттого там никогда голода не бывает, потому что одного яйца довольно на большую крестьянскую семью». По-видимому, впрочем, этот солдат особенно расположил к себе слушателей кощунственным воспроизведением ектеньи «на революционный манер» и проповеди в сельской церкви: – Братие! Оставим все наши споры и раздоры. Сольемся во едино. Возьмем топоры да вилы и, осеняя себя крестным знамением, пойдем вспарывать животы буржуям, Аминь. Толпа гоготала. Оратор ухмылялся – работа была тонкая, захватывавшая наиболее чувствительные места народной психики. Помню, как на одном перегоне завязался спор между железнодорожником и каким-то молодым солдатом из за места, перешедший вскоре на общую тему о бастующих дорогах и о бегущих с поля боя солдатах. Солдат оправдывался: – Я, товарищ, сам под Бржезанами в июле был, знаю. Разве мы побежали бы? Когда офицера нас продали – в тылу у нас мосты портили! Это, брат, все знают. Двоих в соседнем полку поймали – прикончили. Меня передернуло. Любоконский вспыхнул: – Послушайте, какую вы чушь несете! Зачем же офицеры стали бы портить мосты? – Да уж мы не знаем, вам виднее… Отзывается с верхней полки старообразный солдат – «черноземного» типа: – У вас, у шкурников всегда один ответ: как даст стрекача, так завсегда офицеры виноваты. – Послушайте, вы не ругайтесь! Сами то зачем едете? – Я?.. На, читай. Грамотный? Говоривший, порывшись за бортом шинели, сунул молодому солдату засаленный лист бумаги. – Призыва 1895 года. Уволен в чистую, понял? С самого начала войны и по сей день, не сходя с позиции в 25 артиллерийской бригаде служил… Да ты вверх ногами держишь! Солдаты засмеялись, но не поддержали артиллериста. |