Генерал Бонапарт был избран членом Института Франции 25 декабря 1797 года, через двадцать дней после триумфального возвращения в Париж. Он вернулся, выиграв кампанию в Италии, продиктовав и собственноручно подписав договор в Кампо-Формио, и был восторженно встречен народами разных стран как генерал-миротворец. Восхищались им и будущие жертвы французской политики. Королева Неаполя Мария-Каролина признавалась в письме маркизу Галло: «Я ненавижу партию, которую выбрал Бонапарт и которой он служит. Он Аттила и бедствие Италии, но я испытываю к нему чувства глубокого уважения и настоящего восхищения. Бонапарт станет великим человеком, и второго такого в Европе нет, во всех смыслах: воин, политик, дипломат. Я объявляю врагом того, кто это отрицает. Он будет самым выдающимся человеком нашего столетия». В Момбелло, замке под Миланом, Бонапарт жил, как монарх, и имел настоящий двор. Здесь нет преувеличения: генерал Республики – формально один из многих – удерживал подле себя австрийского посланника и папского представителя, посланников королей неаполитанского и сардинского, республик Генуэзской и Венецианской, герцога Пармского и швейцарских кантонов, нескольких германских государей. Там были все генералы, власти только что созданной Цизальпинской республики, депутаты городов. Множество курьеров из европейских столиц прибывали и отъезжали ежечасно. Знатнейшие дамы Милана ежедневно выражали почтение супруге Бонапарта Жозефине. «Двор» совершил несколько поездок на озера Комо, Лаго-Маджоре, и на Борромейские острова. Бонапарт принимал итальянских и французских ученых и деятелей искусств. Солнце, всходящее в дымке тумана. Низкие горы и холмы разных цветов и оттенков, казавшиеся островами среди моря облаков. Тихие воды горных озер. Неужели это не сон? Но рано или поздно идиллия должна была закончиться. Сам Бонапарт рассуждал так: «Я хотел бы расстаться с Италией только затем, чтобы во Франции играть приблизительно такую же роль, какую я играю здесь. Но момент еще не настал: груша не созрела. К тому же не все зависит от одного меня. В Париже еще не достигнуто соглашение. Одна партия поднимает голову в пользу Бурбонов. Я не хочу содействовать ее торжеству. Мне необходимо когда-нибудь ослабить республиканскую партию, но только для себя самого. Пока же приходится идти об руку с республиканцами. Поэтому, чтобы ублаготворить парижских ротозеев, нужен мир, а раз он нужен, то заключу его я. Ибо если мир принесет Франции кто-нибудь другой, то это одно поставит его в общественном мнении гораздо выше, чем меня все мои победы». Он пристраивает родственников: старший брат Жозеф теперь комиссар Республики в Парме, Люсьен – военный комиссар, Луи был его адъютантом в Италии, мать живет с дочерьми в Париже. Исполнительная Директория Французской Республики организовала восторженный прием в его честь. Баррас произнес напыщенную речь, а затем, по словам Бурьенна, «бросился в объятия генерала, который вовсе не любил таких выходок и дал ему так называемое тогда братское лобызание». Бонапарт вел себя не как подчиненный: он более походил на триумфатора. Встречи с ним искали многие влиятельные политики. Бонапарт не принял большинства приглашений, но посетил другого члена Института – Шарля Мориса Талейрана, бывшего епископа Отенского. Тот писал своему другу в Нью-Йорк: «Наконец настал момент подписания мира, прелиминарии подписаны раньше, и какой прекрасный мир! Какой человек наш Бонапарт! Ему еще нет 28 лет, а на его голову уже обрушилось столько славы, военной славы, славы храбреца и миротворца». Избранный депутатом в Генеральные штаты в 1789 году, вовремя почуявший смертельную опасность Талейран сумел под благовидным (опять же научным) предлогом уехать за границу, где пробыл все время якобинской диктатуры. Вернувшись в сильно изменившуюся Францию, он стал ее министром иностранных дел. Согласно Талейрану, это была его первая встреча с Наполеоном. Он отметил, что «двадцать выигранных сражений так идут к молодости, к прекрасному взору, к бледности, к несколько утомленному лицу». Проницательный политик оценил и другое: «Нерешительность и соперничество внутри Директории затруднили положение Бонапарта в первые недели его пребывания в Париже». И это мягко сказано. Отношения генерала с пятью директорами постепенно дойдут до высшей точки кипения, а один из них (Ребель) в момент серьезного обострения конфликта заявит, что Директория готова подписать заявление Бонапарта об отставке с поста командующего 120-тысячной армией вторжения на Британские острова, коли тот такое заявление подаст. На самом деле, Бонапарт невольно спровоцировал «друзей из Директории», а, услышав реплику Ребеля, понял, что дело зашло в тупик. Бонапарт был назначен главкомом 26 октября 1797 года, ему было поручено подготовить экспедицию. Но с броском через Ла-Манш у него ничего не получится. Инспекция портов Булони, Кале, Дюнкерка и Антверпена, проведенная Бонапартом в сопровождении Ланна, Сулковского и Бурьенна 8-20 февраля, показала невозможность организации успешного нападения на Англию при тогдашнем состоянии французского флота. А потому, он займется Египтом (удар по Англии надо нанести не прямо, а на берегах Нила) и Институтом, где обретет новую точку опоры. Французский Институт – высшая национальная инстанция по наукам, литературе и искусству – был создан в 1795 году взамен прежних академий, уничтоженных революцией. Академии были восстановлены в 1816 году, а впоследствии Французский Институт объединит Французскую академию, Академию надписей и изящной словесности, Академию наук, Академию изящных искусств и Академию моральных и политических наук. «Его, – пишет Талейран в своих мемуарах, – подразделили на четыре разряда; разряд физических наук стоял на первом месте, разряд политических и нравственных наук занимал только второстепенное место. Меня назначили в моем отсутствии членом этого разряда». Как видим, надменный Талейран сожалел о том, что был выбран «по второму разряду». Зато Бонапарт мог быть вполне удовлетворен. Он, способный математик, вошел в число «бессмертных» (так иронически называли членов Института) и оказался на своем месте (физико-математическое отделение, секция механики). Всю жизнь он будет отдавать безусловное предпочтение физическим и математическим наукам – дисциплинам, призванным, на его взгляд, принести быстрые и ощутимые практические результаты. А «военная наука и искусство состоят из всех наук и всех искусств» – эта мысль в редакции Редерера будет зафиксирована в первой прокламации правительства Бонапарта. При избрании в Институт у генерала было одиннадцать соперников, и победитель двадцати битв получил наибольшее число голосов. Он занял место, освободившееся после исключения Лазаря Карно, обвиненного в роялизме и покинувшего страну после сентябрьского переворота 1797 года, и обратился к президенту Института Камю со следующим знаменательным посланием: «Гражданин президент, Люди избранные, члены Французской академии, сделали мне честь, приняв меня в число своих товарищей. Я чувствую, что останусь надолго их учеником, прежде чем сравняюсь с ними. Если бы я знал какой-нибудь другой способ показать им мое уважение, то употребил бы его. Истинные торжества, которые не влекут за собою никаких сожалений, суть торжества над невежеством. Самое благородное, равно как и самое полезное народное занятие, есть содействовать распространению человеческих знаний и идей. Истинное могущество Французской Республики должно отныне состоять в том, чтобы ей не была чужда ни одна новая идея. Бонапарт». На церемониях он облачался в академическое платье. Генерал искренне гордился новым званием, и нам может показаться необычной форма его будущих обращений к своей армии и народу Египта. Прокламации будут подписаны «членом Национальной академии»: этот титул для него важнее воинского. В обращении к армии от 4 мессидора VI года Французской Республики (22 июня 1798 года) он скажет о грядущих завоеваниях, призванных содействовать просвещению и всемирной торговле– и здесь наука на первом месте! Со дня его избрания в члены Института (25 декабря 1797 года) до момента отплытия французской эскадры из Тулона (19 мая 1798 года) пройдет почти пять месяцев. Они будут насыщены не только береговыми инспекциями и подготовительными работами, но и интенсивными научными занятиями. Открытое заседание Института, состоявшееся 4 января 1798 года по случаю избрания нового члена, стало главным событием дня. «Бонапарт, – писала газета «Монитер», – прибыл на заседание без всякой помпы, скромно занял свое место, сдержанно внимал похвалам, расточаемым ему докладчиками и зрителями, и удалился. Ах, до чего же хорошо он знает человеческое сердце, и в особенности психологию народных правительств! Скромностью и непритязательностью вынужден порядочный человек добиваться у них расположения, которое невежды и пошляки неохотно оказывают ему повсюду, и реже, чем где бы то ни было, – в Республиках». «Язык, мысли, манеры, – говорил Франческо Мельци, итальянский политический деятель, помогавший генералу Бонапарту в создании Цизальпинской Республики, – все в нем поражало, все было своеобразно. В разговоре, так же как и на войне, он был чрезвычайно находчив, изобретателен, быстро угадывал слабую сторону противника и сразу же направлял на нее свои удары. Обладая необычайно живым умом, он лишь очень немногими из своих мыслей был обязан книгам и, за исключением математики, не обнаружил больших успехов в науках. Из всех его способностей самая выдающаяся – это поразительная легкость, с какою он по собственной воле сосредоточивал свое внимание на том или ином предмете и по нескольку часов подряд держал свою мысль как бы прикованною к нему, в беспрерывном напряжении, пока не находил решения, в данных обстоятельствах являвшегося наилучшим. Его замыслы были обширны, но необычайны, гениально задуманы, но иной раз неосуществимы; нередко он из-за мимолетного раздражения отказывался от них или же своей поспешностью делал выполнение их невозможным. От природы вспыльчивый, решительный, порывистый, резкий, он в совершенстве умел быть обворожительным и посредством искусно рассчитанной почтительности, и лестной для людей фамильярности очаровывать тех, кого хотел привлечь к себе. Обычно замкнутый и сдержанный, он иной раз, во время вспышек гнева, побуждаемый к тому гордостью, раскрывал замыслы, которые ему особенно важно было бы хранить в тайне. По всей вероятности, ему никогда не случалось изливать свою душу под влиянием нежных чувств». То, что ученый Бонапарт преуспел главным образом в математике, подчеркивали и другие свидетели эпохи. Первыми это сделали преподаватели военной школы в Бриенне, где учился сын адвоката с Корсики. Годами позже то же самое отметит граф Меттерних в своих мемуарах: «Он не обладал большими научными познаниями. Его приверженцы особенно усердно поддерживали мнение, что он был глубоким математиком. Но то, что он знал в области математических наук, не возвышало его над уровнем любого офицера, получившего, как он, подготовку к артиллерийской службе; но его природные дарования восполняли недостаток знания». «Эта мужественная душа, – напишет Стендаль, – обитала в невзрачном, худом, почти тщедушном теле. Энергия этого человека, стойкость, с какою он при таком хилом сложении переносил все тяготы, казались его солдатам чем-то выходящим за пределы возможного. Здесь кроется одна из причин неописуемого воодушевления, которое он возбуждал в войсках». Мечтал ли гениальный полководец стать человеком науки? Зная его жизненный путь, в это трудно поверить. Но когда Бонапарт обдумывал свое будущее перед возвращением из Египта, и оно вовсе не казалось ясным (ранее он писал брату Жозефу, что исчерпал себя), то коротко упомянул о карьере ученого. «Наука была его подлинной страстью», – отмечал участник экспедиции Этьен Жоффруа Сент-Илер. После избрания в Национальный Институт генерал Бонапарт становится активным исследователем, хотя ведет себя подчеркнуто скромно. Он семнадцать раз присутствовал на заседаниях Института, готовил доклады о различных научных открытиях. В первую очередь, это касалось нашумевшего изобретения Кюньо – парового автомобильного двигателя («паровой повозки»). Газета «Монитер» писала, что Бонапарт также сделал доклад о новой книге, опубликованной в Италии. Автор этого труда рассказывал об использовании компасов в геометрии Лоренцо Маскерони. Бонапарт заговорил о содержании книги еще до своего избрания в Институт – на обеде, устроенном учеными. Как выяснилось, академики не читали произведения, изданного в Италии. Тогда генерал попросил карандаш и пару компасов и попытался растолковать знаменитостям некоторые теоретические положения. Лаплас, благосклонный экзаменатор Бонапарта в Парижской военной школе, был довольно ироничен: «Генерал, мы ожидали весьма многого от вас, но не уроков математики». Как видим, с ним не церемонились – такова была атмосфера заведения. О ней и об Институте образца 1797—1798 годов рассказал французский историк Альбер Вандаль: «Это славное ученое учреждение, детище конституции, точно так же, как Директория и оба совета, являвшееся почти четвертой властью в государстве, было хранилищем доктрины; оно поставляло многих членов в правительственные учреждения и само отчасти вербовало в них своих работников. Прославленный, осыпанный высокими почестями, Институт имел в своих рядах предвестников великого научного движения, которое в наши дни преобразило мир; но правили и владычествовали в нем последние могикане энциклопедии, философы школы Кондильяка, будущие идеологи Бонапарта. То были по большей части люди суровой внешности, кротких нравов и надменного ума». Одна из загадок Наполеона – почему он, будучи чрезвычайно восприимчивым к научным открытиям, не уделял достаточного внимания прогрессу вооружений? Он отказался от парохода, как способа высадки в Англии, от воздушных шаров, которыми лишь развлекался. С 1804 года французские войска обстреливались пороховыми ракетами – он ничем не ответил. В то время как Карно применял оптический телеграф для связи Парижа с Рейнским фронтом и создал две роты обслуживания аэростатов-разведчиков, Бонапарт отказался от использования последних. Жан Тюлар считает, что Наполеон «не видел возможности применения научных открытий, доказав это во время египетской кампании». На поле Ватерлоо он имел пушки, которые в сравнении с английскими были изделиями вчерашнего дня. Можно вновь и вновь задаваться вопросами, почему он не сделал того или иного шага. Но все же лучше сосредоточиться на том, что он успел совершить. |